Предупреждение: у нас есть цензура и предварительный отбор публикуемых материалов. Анекдоты здесь бывают... какие угодно. Если вам это не нравится, пожалуйста, покиньте сайт.18+
В детстве видела, как местные мужики во дворе играли в шахматы. Сначала они громко спорили, а потом начали драться. Долго потом думала, что так оно и должно быть. Поэтому, когда дедушка предложить научить меня играть в эту кровавую игру, я отказалась. Так я не стала шахматисткой.
Сегодня никакого вольного пересказа, слово князю Петру Андреевичу Вяземскому, без купюр и обработки.
===============================================
Граф Остерман сказал, кажется, маркизу Паулучи в 1812 году: "Для вас Россия мундир ваш: вы его надели и снимите его, когда хотите. Для меня Россия кожа моя".
Говоря о некоторых блестящих счастливцах, NN сказал: "От них так и несет ничтожеством".
Многое может в прошлой истории нашей объясниться тем, что русский, т.е. Петр Великий, силился сделать из нас немцев, а немка, т.е. Екатерина Великая, хотела сделать нас русскими.
NN говорит: "Если, сходно с поговоркой, говорится, что рука руку моет, то едва ли не чаще приходится сказать: рука руку марает".
При Павлове (Николае Филипповиче) говорили об общественных делах и о том, что не должно разглашать их недостатки и погрешности. "Сору из избы выносить не должно", - кто-то заметил. "Хороша же будет изба, - возразил Павлов, - если никогда из нее сору не выносить".
Безбородко говорил об одном своем чиновнике: "Род человеческий делится на он и она, а этот - оно".
Шишков говорил однажды о своем любимом предмете, т.е. о чистоте русского языка, который позорят введениями иностранных слов. "Вот, например, что может быть лучше и ближе к значению своему, как слово дневальный? Нет, вздумали вместо него ввести и облагородить слово дежурный [происходит от франц. dе jour], и выходит частенько, что дежурный бьет по щекам дневального".
Денис Давыдов спрашивал однажды князя К***, знатока и практика в этом деле, отчего вечером охотнее пьешь вино, нежели днем? - "Вечером как-то грустнее", - отвечал князь с меланхолическим выражением в лице. Давыдов находил что-то особенно поэтическое в этом ответе.
Денис Давыдов уверял, что когда Растопчин представлял Карамзина Платову, атаман, подливая в чашку свою значительную долю рому, сказал: "Очень рад познакомиться; я всегда любил сочинителей, потому что они все пьяницы".
Когда граф Марков был посланником в Стокгольме, назначен был к нему секретарем Д***, добрый и порядочный человек, но ума недалекого. Однажды после обеда, который Марков давал в честь дипломатического корпуса, заметил он, что собрался кружок дипломатов около Д***, который с большим жаром твердил: "И вот так, и вот этак" (et comme si et comme ca) и размахивал руками. Марков почуял беду. Он подошел к кружку и спросил одного из слушателей, о чем идет речь. "Господин секретарь, - отвечал тот, - изволит объяснять нам, как производится сечение кнутом в России".
У многих любовь к отечеству заключается в ненависти ко всему иноземному. У этих людей и набожность, и религиозность, и православие заключаются в одной бессознательной и бесцельной ненависти ко власти папы.
Приятель князя Дашкова выражал ему удивление, что он ухаживает за госпожой ***, которая не хороша собой, да и не молода. "Все это так, - отвечал князь, - но если бы ты знал, как она благодарна!"
Новые порядки - дело хорошее и естественное явление в ходу и постепенном развитии общества. Но есть люди, которые хотят и требуют новых порядков во что бы то ни стало и не справляясь, есть ли под рукой материалы и зачатки для устройства новых порядков. Это лица такого рода, что они не усомнились бы взять на себя формировку конных полков в Венеции.
Кем-то было сказано: "Стихи мои, обрызганные кровью". - "Что ж, кровь текла у него из носу, когда писал он их?" - спросил Дмитриев.
Генерал Костенецкий почитает русский язык родоначальником всех европейских языков, особенно французского. Например domestique явно происходит от русского выражения "дом мести". Кабинет не означает ли "как бы нет": человек запрется в комнату свою, и кто ни пришел бы, хозяина как бы нет дома. И так далее. Последователь его, а с ним и Шишкова, говорил, что слово республика не что иное, как "реж публику".
Другой начальник говорил, что когда приходится ему подписывать формулярные списки и вносить в определенные графы слова "достоин" и "способен", часто хотелось бы ему прибавить: "способен ко всякой гадости, достоин всякого презрения".
Русский язык похож на человека, у которого лежат золотые слитки в подвале, а часто нет двугривенника в кармане, чтобы заплатить за извозчика. Поневоле займешь у первого встречного знакомца.
Однажды Пушкин между приятелями сильно руссофильствовал и громил Запад. Это смущало Александра Тургенева, космополита по обстоятельствам, а частью и по наклонности. Он горячо оспаривал мнения Пушкина, наконец не выдержал и сказал ему: "А знаешь ли что, голубчик, съезди ты хоть в Любек". Пушкин расхохотался, и хохот обезоружил его. Нужно при этом напомнить, что Пушкин не бывал никогда за границей, что в то время русские путешественники отправлялись обыкновенно с Любскими пароходами и что Любек был первый иностранный город, ими посещаемый.
- Уважаемые коллеги, уточняю информацию по совещанию: завтра совещание будет проходить в режиме он-лайн, дистанционно на рабочих местах с использованием программы ZOOM - Я правильно понимаю, что на работу нужно прийти исключительно для того, чтобы оттуда созвониться по Zoom?! - Всё правильно.
Кто то уже сбросил историю из книги Ковпаковского коммандира Вершигоры "Люди с чистой совестью". Спасибо за наводку. Хочу привести другую. Володя Зеболов, безрукий автоматчик тринадцатой роты, а сейчас лихой разведчик. Да, да, уважаемые граждане с руками и ногами! Солдат без обеих рук, и не какой-нибудь солдат, а лучший - разведчик. Левая рука у него была отрезана у локтя, правая - у основания ладони. Правая рука от локтя была раздвоена вдоль лучевой и локтевой костей и пучком сухожилий, ткани и кожи обтянута вокруг костей, чем образовала что-то вроде клешни. Только страстной жаждой к жизни и деянию, силой молодого организма и мастерством хирурга у человека было спасено подобие одной конечности, искалеченной, безобразной, но живучей. Шевеля этими двумя култышками, он питался, писал, мог свернуть папироску и хорошо стрелял из пистолета. Ремень автомата или винтовки обматывал вокруг шеи, и нажимая обезображенным комком мускулов на спусковой крючок, стрелял метко и злобно. Все остальное делал той же култышкой, иногда помогая себе зубами. И тихонько, для себя, писал стихи. Странные и не очень складные, никому не нужные стихи! А часто, забравшись куда-нибудь на ток в селе или уйдя от колонны на стоянке в гущу леса, громко декламировал мальчишеским грубоватым баском: Уважаемые товарищи потомки! Роясь в сегодняшнем окаменевшем дерьме, наших дней изучая потемки, вы, возможно, вспомните и обо мне.(Маяковский мало ли кто не читал).
Она рассказывала о своем кратком пребывании в Москве через два года после войны… Во второй половине ясного майского дня она шла извилистыми переулками Пресни, сбегающими к Москве-реке, и чувствовала, что выздоравливает, отходит от войны, от страха и даже, не смея себе в этом признаться, от смерти Федора или, вернее, от его каждодневного, неотвязного отсутствия… На углу какой-то улицы до нее долетел обрывок разговора прошедших мимо женщин.
«Самовары…» – сказала одна из них. «Старый добрый чай», – мысленно отозвалась Шарлотта. Когда же она вышла на площадь перед рынком с его деревянными торговыми рядами, ларьками и дощатым забором, она поняла, что ошиблась. Человек без ног в чем-то вроде ящика на колесах двинулся ей навстречу, протягивая единственную руку:
– Подай, красавица, рублик инвалиду!
Шарлотта инстинктивно отшатнулась, до того было похоже, что человек вылезает из-под земли. Тут-то она и заметила, что подступы к рынку кишат искалеченными солдатами – «самоварами». Катясь в своих ящиках – одни на колесах с резиновыми шинами, другие просто на подшипниках, – они перехватывали людей у выхода, выпрашивая денег или курева.
Кто-то подавал, ускорял шаг, ругался, добавляя назидательно: «Вас и так государство кормит… постыдились бы!» «Самовары» почти все были молоды, некоторые заметно пьяны. У всех глаза были пронизывающие, немного сумасшедшие… Три или четыре ящика устремились к Шарлотте. Солдаты отпихивались от утоптанной земли палками, выгибаясь, помогая себе яростными толчками всего тела. При всей мучительности их усилий это было похоже на какую-то игру.
Шарлотта остановилась, поспешно вытащила из кошелька денежную бумажку и протянула тому, кто приблизился первым. Он не мог взять деньги – на его единственной руке, левой, не было пальцев. Он затолкал бумажку к себе в ящик, а потом вдруг, качнувшись к Шарлотте, коснулся ее лодыжки своей культей. И поднял на нее взгляд, полный горького безумия…
Она даже не успела понять, что произошло дальше. Она только увидела, как другой калека, с двумя руками, возник рядом с первым и выхватил смятую бумажку из ящика однорукого. Шарлотта ахнула и снова открыла кошелек. Но солдат, погладивший ее ногу, как будто смирился – повернувшись спиной к обидчику, он уже взбирался по очень крутой улочке, обрывавшейся просветом в небо… Шарлотта медлила в нерешительности – догнать его? Дать денег? Еще несколько «самоваров» толкали свои ящики в ее сторону. Она почувствовала дурноту. И страх, и стыд тоже. Короткий хриплый крик разорвал монотонный гомон площади. Шарлотта оглянулась. Видение было стремительнее молнии. Однорукий в своем ящике катился вниз по склону, оглушительно тарахтя подшипниками. Он то и дело отталкивался культей от земли, направляя свой бешеный спуск. А изо рта его, искаженного страшным оскалом, торчал зажатый в зубах нож. Калека, отнявший у него деньги, едва успел схватиться за палку. Ящик однорукого врезался в его тележку. Брызнула кровь. Шарлотта видела, как еще два «самовара» устремились к однорукому, который мотал головой, полосуя своего врага. Блеснули еще ножи в зубах. Со всех сторон неслись вопли. Ящики сталкивались. Прохожие, ошеломленные этой битвой, переходившей во всеобщее побоище, не осмеливались вмешаться. Еще один солдат с бешеной скоростью скатился по склону и с ножом в зубах врезался в жуткое месиво искалеченных тел…
Шарлотта попыталась подступиться к ним, но побоище происходило почти на уровне земли – чтобы разнять дерущихся, пришлось бы ползти. Уже сбегались милиционеры, испуская пронзительные трели. Зрители очнулись. Некоторые спешили уйти. Другие отступили в тень тополей, чтобы поглядеть, чем кончится драка.
Шарлотта заметила женщину, которая, нагнувшись, выволакивала одного из «самоваров» из свалки, приговаривая плачущим голосом: «Леша! Ты же мне обещал больше сюда не ходить! Ты же обещал!» И она ушла, унося калеку, как ребенка. Шарлотта хотела посмотреть, что там с одноруким. Милиционер оттолкнул ее…
(…) – Нет, они дрались не из-за тех украденных денег, вовсе нет! Все это понимали. Они дрались, чтобы… чтобы отомстить жизни. За ее жестокость, за ее глупость. И за это майское небо над головой… Они дрались, словно бросая кому-то вызов. Да, тому, кто смешал в одной и той же жизни это весеннее небо и их изувеченные тела… «Сталину? Богу?» – чуть не спросил я, но от степного воздуха слова делались шероховатыми, их трудно было выговорить.
(…) Эти «самовары»… Я не понимаю. Были люди, которые смотрели на их драку и смеялись!
Свой рассказ Шарлотта завершила на обратном пути.
– В конце концов, власти решили, что хватит с них этих калек на площади с их криками и драками. Но главное, они портили картину великой Победы. Солдата, понимаешь, предпочитают видеть лихим и неунывающим или… или павшим смертью храбрых. А эти… Короче, в один прекрасный день пригнали грузовики, и милиционеры принялись выдергивать «самоваров» из их ящиков и бросать в кузов. Как дрова на телегу. Одна москвичка рассказала мне, что их отвезли на какой-то остров на одном из северных озер. Приспособили под это бывший лепрозорий… Осенью я пыталась разузнать про это место. Думала поехать туда работать. Но когда весной я приехала в те края, мне сказали, что на острове больше нет ни одного инвалида и лепрозорий закрыт… А места там очень красивые. Сосны, сколько хватает глаз, большие озера, и воздух такой чистый…
Некоторые книги являются пророческими! Из рассказа Вэнса "Лунная моль"
Тиссел глубоко вздохнул, потянулся к поясу и взял в руки зашинко.
— Ты очерняешь меня, друг! Неужели ты не можешь оценить истинной смелости? Скажи мне: предпочел бы ты погибнуть в борьбе или пройти по эспланаде без маски?
Лесной Гном запел:
— Есть только один ответ: я погиб бы в борьбе, не в силах вынести такого позора!
…В сорок втором году в лагерь начали поступать целые партии детей. История их была коротка, ясна и страшна. Все они были осуждены на пять лет за нарушение закона военного времени: «О самовольном уходе с работы на предприятиях военной промышленности». Это были те самые «дорогие мои мальчишки» и девчонки 14-15 лет, которые заменили у станков отцов и братьев, ушедших на фронт. Про этих, работавших по десять часов, стоя на ящиках — они не доставали до станка, — написано много трогательного и умиленного. И все написанное было правдой.
Не было только написано о том, что происходило, когда — в силу обстоятельств военного времени — предприятие куда-нибудь эвакуировалось. Конечно, вместе с «рабсилой». Хорошо еще, если на этом же заводе работала мать, сестра, кто-нибудь из родных… Ну, а если мать была ткачихой, а ее девочка точила снаряды?.. На новом месте было холодно, голодно, неустроенно и страшно. Многие дети и подростки не выдерживали этого и, поддавшись естественному инстинкту, сбегали к «маме». И тогда их арестовывали, сажали в тюрьму, судили, давали пять лет и отправляли в лагерь. Пройдя через оглушающий конвейер ареста, обыска, тюрьмы, следствия, суда, этапа — эти мальчики и девочки прибывали в наши места уже утратившими от голода, от ужаса с ними происшедшего всякую сопротивляемость. Они попали в ад, и в этом аду жались к тем, кто им казался более сильным. Этими сильными были, конечно, блатари и блатарки.
На «свеженьких» накидывалась вся лагерная кодла. Бандитки продавали девочек шоферам, нарядчикам, комендантам. За пайку, за банку консервов, а то и за самое ценное — глоток водки. А перед тем как продать девочку — ощупывали ее как куру: за девственниц можно было брать больше. Мальчики становились «шестерками» у паханов, у наиболее сильных, более обеспеченных. Они были слугами, бессловесными рабами, холуями, шутами, наложниками, всем, кем угодно. Любой блатарь, приобретя за пайку такого мальчишку, мог его бить, морить голодом, отнимать все, что хочет, вымещать на нем все беды своей неудачливой жизни."
«В начале войны немецкие армии вошли на нашу территорию, как раскаленный нож в масло. Чтобы затормозить их движение не нашлось другого средства, как залить кровью лезвие этого ножа. Постепенно он начал ржаветь и тупеть и двигался все медленней. А кровь лилась и лилась. Так сгорело ленинградское ополчение. Двести тысяч лучших, цвет города. Но вот нож остановился. Был он, однако, еще прочен, назад его подвинуть почти не удавалось. И весь 1942 год лилась и лилась кровь, все же помаленьку подтачивая это страшное лезвие. Так ковалась наша будущая победа. Кадровая армия погибла на границе. У новых формирований оружия было в обрез, боеприпасов и того меньше. Опытных командиров — наперечет. Шли в бой необученные новобранцы...
— Атаковать! — звонит Хозяин из Кремля.
— Атаковать! — телефонирует генерал из теплого кабинета.
— Атаковать! — приказывает полковник из прочной землянки.
И встает сотня Иванов, и бредет по глубокому снегу под перекрестные трассы немецких пулеметов. А немцы в теплых дзотах, сытые и пьяные, наглые, все предусмотрели, все рассчитали, все пристреляли и бьют, бьют, как в тире. Однако и вражеским солдатам было не так легко. Недавно один немецкий ветеран рассказал мне о том, что среди пулеметчиков их полка были случаи помешательства: не так просто убивать людей ряд за рядом — а они все идут и идут, и нет им конца.
Полковник знает, что атака бесполезна, что будут лишь новые трупы. Уже в некоторых дивизиях остались лишь штабы и три-четыре десятка людей. Были случаи, когда дивизия, начиная сражение, имела 6-7 тысяч штыков, а в конце операции ее потери составляли 10-12 тысяч — за счет постоянных пополнений! А людей все время не хватало! Оперативная карта Погостья усыпана номерами частей, а солдат в них нет. Но полковник выполняет приказ и гонит людей в атаку. Если у него болит душа и есть совесть, он сам участвует в бою и гибнет. Происходит своеобразный естественный отбор. Слабонервные и чувствительные не выживают. Остаются жестокие, сильные личности, способные воевать в сложившихся условиях. Им известен один только способ войны — давить массой тел. Кто-нибудь да убьет немца. И медленно, но верно кадровые немецкие дивизии тают.
Хорошо, если полковник попытается продумать и подготовить атаку, проверить, сделано ли все возможное. А часто он просто бездарен, ленив, пьян. Часто ему не хочется покидать теплое укрытие и лезть под пули... Часто артиллерийский офицер выявил цели недостаточно, и, чтобы не рисковать, стреляет издали по площадям, хорошо, если не по своим, хотя и такое случалось нередко... Бывает, что снабженец запил и веселится с бабами в ближайшей деревне, а снаряды и еда не подвезены... Или майор сбился с пути и по компасу вывел свой батальон совсем не туда, куда надо... Путаница, неразбериха, недоделки, очковтирательство, невыполнение долга, так свойственные нам в мирной жизни, на войне проявляются ярче, чем где-либо. И за все одна плата — кровь. Иваны идут в атаку и гибнут, а сидящий в укрытии все гонит и гонит их. Удивительно различаются психология человека, идущего на штурм, и того, кто наблюдает за атакой — когда самому не надо умирать, все кажется просто: вперед и вперед!"
Однажды ночью я замещал телефониста у аппарата. Тогдашняя связь была примитивна и разговоры по всем линиям слышались во всех точках, я узнал как разговаривает наш командующий И. И. Федюнинский с командирами дивизий: «Вашу мать! Вперед!!! Не продвинешься — расстреляю! Вашу мать! Атаковать! Вашу мать!»... Года два назад престарелый Иван Иванович, добрый дедушка, рассказал по телевизору октябрятам о войне совсем в других тонах...
Говоря языком притчи, происходило следующее: в доме зачлись клопы и хозяин велел жителям сжечь дом и гореть самим вместе с клопами. Кто-то останется и все отстроит заново... Иначе мы не умели и не могли. Я где-то читал, что английская разведка готовит своих агентов десятилетиями. Их учат в лучших колледжах, создают атлетов, интеллектуалов способных на все знатоков своего дела. Затем такие агенты вершат глобальные дела. В азиатских странах задание дается тысяче или десяти тысячам кое-как, наскоро натасканных людей в расчете на то, что даже если почти все провалятся и будут уничтожены, хоть один выполнит свою миссию. Ни времени, ни средств на подготовку, ни опытных учителей здесь нет. Все делается второпях — раньше не успели, не подумали или даже делали немало, но не так. Все совершается самотеком, по интуиции, массой, числом. Вот этим вторым способом мы и воевали. В 1942 году альтернативы не было. Мудрый Хозяин в Кремле все прекрасно понимал, знал и, подавляя всех железной волей, командовал одно: «Атаковать!» И мы атаковали, атаковали, атаковали... И горы трупов у Погостий, Невских пятачков, безымянных высот росли, росли, росли. Так готовилась будущая победа."
Атаки в Погостье продолжались своим чередом. Окрестный лес напоминал старую гребёнку: неровно торчали острые зубья разбитых снарядами стволов. Свежий снег успевал за день почернеть от взрывов. А мы всё атаковали, и с тем же успехом. Тыловики оделись в новенькие беленькие полушубки, снятые с сибиряков из пополнения, полёгших, ещё не достигнув передовой, от обстрела. Трофейные команды из старичков без устали ползали ночью по местам боёв, подбирая оружие, которое кое-как чистили, чинили и отдавали вновь прибывшим. Всё шло как по конвейеру.
Если бы немцы заполнили наши штабы шпионами, а войска диверсантами, если бы было массовое предательство и враги разработали бы детальный план развала нашей армии, они не достигли бы того эффекта, который был результатом идиотизма, тупости, безответственности начальства и беспомощной покорности солдат. Я видел это в Погостье, а это, как оказалось, было везде.
Цитаты из книги настоящего фронтовика, настоящего ветерана Войны Николая Никулина.
На уроке физкультуры физрук спросил нас, что выбираем: 5 км или футбол? Естественно выбор был в пользу футбола. Физрук согласился, но поставил условие: играем до первого мата. Как только он услышит матерное слово, сразу бежим 5 км. Короче, мы даже мяч развести не успели...