Екатерина Кругликова (Эльяшевич)
34-й маршрут
Вцепившись в провисшие провода,
словно в брусья - гимнаст,
троллейбус, как видно, не без труда,
перемещает нас.
Мы - внутри. Мы одна семья,
где каждый стремится влезть
в пространство соседа. И здесь же я
глотаю густую смесь
потных тел, дорогих помад
и прелого табака.
А если сбоку не бомж прижат,
то это, считай, пока.
В лесу тропически-влажных спин
я делаю вдох. И он
пьянит почище, чем кокаин,
покруче, чем ацетон.
Так судеб чужих, нежеланных, злых
в меня проникает яд.
А что до вины, то никто из них,
конечно, не виноват.
В троллейбусе, в жизни, в стенах тюрьмы
нос воротить грешно.
. . . Но вот показался вокзал. И мы,
как гуси, глядим в окно.
<b>Югославский мотив</b>
I.
Не всем геройствовать дано.
Из нас бы вышла рать,
которой воевать смешно
и страшно умирать.
Берлога наша обжита,
здесь любим и храпим.
И не поделать ни черта
со счастием таким.
Но без защиты рубежи
оставить не с руки.
Начнут историю вершить
угрюмые полки,
чей контингент весьма убог:
любой - уже мертвец,
поскольку брошен, одинок
и жалок, наконец.
(Замечу в скобках, что вина
и жалость тут не в счет.
На то ведь это и война,
а не наоборот.)
II.
Обломки эти, сор, щепа,
людское вторсырье,
все, с кем судьба была груба,
и все, кто клял ее,
сойдутся, Господи прости,
на некоем плацу.
Как смерть на жизненном пути
придется им к лицу!
Однако массовый протест
и благородный гнев
подобный может вызвать текст.
Залают, осмелев,
не научившиеся жить:
им нечего терять.
И станут вороны кружить
над падалью опять.
III.
Пейзаж, набухший вороньем,
до судорог знаком.
Но я не говорю о нем,
а говорю о том,
чего нам стоит - циркачам,
жонглерам, плясунам,
эквилибристам, ловкачам,
поэтам, в общем, нам -
чего он стоит, этот смех
и этот оптимизм, -
да чтоб вас разорвало всех! -
чего нам стоит жизнь.
IV.
Война, к несчастию, слепа.
Ей глубоко плевать
на то, что раз пошла стрельба,
то кровь зальет тетрадь.
Ей незачем судить-рядить,
верша свой самосуд,
где никакие "может быть"
уже нас не спасут:
ни луж апрельских синева,
ни птичий пересвист,
ни эти бедные слова,
ни этот белый лист.
<b>* * *</b>
Спальные микрорайоны -
руины двадцатого века
вокруг бурлящей Москвы.
Спальные микрорайоны -
творение рук человека -
как ницшевский Бог, мертвы.
В спальных микрорайонах
всегда слишком много солнца,
падающего отвесно
на ледяные плиты.
В спальных микрорайонах
ветер шальной несется,
путая неуместно
блики, слова и ритмы.
В спальных микрорайонах
безбожие черт кубизма
и бесчеловечность храма.
Спальные микрорайоны -
как подстрочник с английского,
выстроенный из камня.
<b>* * *</b>
У.Х.Одену
Что за чувство странное, что за бред,
что за дичь для стреляных воробьев,
будто все это было - и свет, и след
на воде, чернилах - от чьих-то слов?
Явно кто-то так начинал уже,
кто-то тоже, закладывая за воротник
и закладывая метры на вираже,
кто-то также в итоге срывался в крик.
Этот кто-то был, но не мне чета:
ни четы счастливой он не обрел,
ни черты конечной, и ни черта
не достиг - по сути, шагнув в костер.
Но теперь мне сподручнее не спеша нести
тот же маленький крест, полумесяц, нимб,
так как то, что вмещалось когда-то в его горсти
и гортани, мы до сих пор говорим.
И не то чтобы некто был царь и бог
или, тем паче, числил себя певцом -
но дрожит во мне воздух его, и вздох,
и мотив с перекошенным от любви лицом.
И кому по силам судить? Уж никак не мне.
Потому кто-то жизнь мою превращает в абсурдный сон.
И когда гениальный янки черным по белизне
чертит: "Look, stranger" - я просто смотрю, и все.
<b>Элегия Фонтанного Дома</b>
I.
Этот город, этот ветер,
пробирающий насквозь, -
вы на том и этом свете
узнаваемы до слез.
Неизменно, как томленье
душ до Страшного суда
и Фонтанки шевеленье
под настилом изо льда,
и чудес архитектурных
нетипичный образец,
храм людей литературных -
Шереметевский дворец.
II.
Шатаясь в ближайшей округе,
зайдешь с проходного двора.
И ветви качнутся в испуге,
как будто прощаться пора.
Пронзительно светел и нежен
Элизиум, царство теней.
Во флигеле воздух разрежен,
и кажется время плотней.
Внимательно мертвые лица
со всех фотографий глядят.
Как, Господи, надо напиться,
чтоб вынести этот их взгляд!
III.
Этой жизни не скажешь спасибо:
две войны, три инфаркта, тюрьма,
нищета и петля. Либо - либо.
Хорошо - тем, кто сходит с ума.
Вот протерта обивка на кресле
и знакомый портрет на стене...
Мы здесь жили! И, если б воскресли,
то дышали бы глубже вдвойне.
Что стихи по сравнению с этим,
или славы нетленная медь?
Мы так долго писали о смерти -
лишь однажды пришлось умереть...
IV.
Прекрасная макулатура -
блокноты, сборники, листы!
Без вас бессмысленна культура,
как эти комнаты пусты.
Все так.
Не оглянусь с порога
на их животную тоску.
Пустите душу, ради Бога!
Да что я, в сущности, могу?!
Из склепа выбравшись на волю,
глотать холодный кислород,
купить билет, уехать к морю
и там прожить последний год.
<b>* * *</b>
Эпическому чародею,
автору "Иосифа и его братьев!
В далекий Ханаан,
неспешно и пространно,
уходит караван
страниц его романа.
Ночная тишина
пустыни бездыханна,
и пряна, и пьяна,
как Вечности нирвана.
Но вспыхнет вышина,
и за оградой стана
Истории стена
проступит из тумана.
Сквозь дни и времена
светильником из Храма
пылает та страна
потомкам Авраама...
Преданий глубина
коварна, но желанна,
для выпивших до дна
вино его романа.
... Я вновь иду одна
долиной Ханаана.